Моим бабушкам

Фруме, Риве и Фире посвящается…

Здравствуй, ба.

Ты даже не представляешь, как я хотел написать тебе это письмо!

 

Когда я пугался коричневого волка за ковром над твоей кроватью…

выгребал серебряные монеты на захламленных антресолях…

целовал тебя в щеку в знак расставания…

…Мне казалось, что жизнь – это поле, по которому все без оглядки бегут в свободный, предпраздничный лес. Только потом я заметил, что поле это – минное.

 

Чаще всего я сравнивал тебя с героиней Маркеса, позабывшей горечь войны и состарившейся на хлебе. Твой дед служил в оркестре, имел рыжую бороду и ни гроша за душой. Твои братья ушли под землю в 1941ом, как земляничные ягоды под солдатскими сапогами. Твои родители накопили 12 советских серебряных рублей и носили с собой в пыльной тряпочке, то и дело забывая о их существовании.

 

Когда начиналась война, ты была уже взрослой. Вы уехали в блокадный Сталинград, тягали на себе умирающие ошметки людей в замерзающий госпиталь, спасались на барже под проливным огнем.

Из войны ты помнила только теплую эвакуацию. Вы жили в хлеву, как святое семейство, ели солнечные дыни и горькие сухари. Ни о чем не жалели, нехотя возвращались назад.

А потом, летом 1945ого, замесили холодную глину с опилками, и построили дом неподалеку от обмелевшей реки Луганки, прямо на берегу возвращающегося из дальних странствий завода имени Октябрьской Революции.

 

Ты рассказывала мне все это перед сном, когда я водил своими несмелыми детскими пальцами по узорам ковра. Я боялся коричневого волка, не отходил от мамы и мечтал попробовать ту самую вкусную в мире дыню твоей эвакуации.

И тогда мне казалось, что жизнь – это всего лишь хлев, в котором заснул младенец, не подозревающий о существовании злого и коварного Ирода.

 

Ты рассказывала мне все это перед сном, и твоя кровать выглядела так: на панцирной сетке лежала огромная брезентовая перина. Такая огромная, что я легко прятался за ней, как за стогом сена. На перине лежала подушка, потом еще подушка, и еще подушка. Сверху – вторая перина, на которой спали мы с папой, и вновь подушка, подушка, и еще одна подушка.

Дальше шло покрывало, особенно тщательно взбитая подушка и прямоугольник шелковой ткани с желтой, ленинской бахромой. Не кровать, а Вавилонская башня!

Причем некоторые пододеяльники на подушках были вышиты крестиком, разноцветными мохнатыми нитками.

 

Когда я боялся коричневого волка, ты работала в доме быта, окормляя глухонемых, и учила меня языку жестов. Из этого языка я запомнил почему-то только букву «о» и несколько фраз, к языку жестов никакого отношения не имевших:

Шлемазул.

Дрени декоп.

Дрекмекфефер.

 

Я не понимал значения этих фраз, осколками мертвого языка вонзавшихся в мои детские воспоминания, я не мог прочитать загадочных символов на замусоленной табличке, лежавшей годами в ящике кухонного стола. Только однажды ты достала эту табличку и сказала: «У вас есть иконы, а у нас – только это». Сказала, как отрезала.

 

Шли годы.

Я становился перекати-поле, увлекаемый ветрами странствий, заносимый снегами возмездий. Я носил в волосах перо дивной птицы, наматывал на руки нитки с цветным бисером, бродил по ночам вдоль трамвайных рельсов.

И тогда мне казалось, что жизнь – это мы – пальцы, сжатые в кулак истории. Я смотрел вдаль и видел туманную кромку свежевспаханного поля жизни. Будто пророк Иезекииль, перед видением – упорно не замечая костей человеческих у себя под ногами.

 

В те годы твои глаза совсем перестали видеть, а в старом глиняном доме провалилась крыша. Не смотря ни на что, ты ходила туда собирать пожелтевшие листья и раздавленные абрикосы, подставлять дождю ржавые миски и разбитые корыта, чтоб поить бесплодную яблоню, скрюченную в три погибели от тяжести лет.

 

Я смотрел тебе вслед, и бисер осыпался с моих опустившихся рук.

Незадолго до встречи с родными ты крестилась. Слов становилось все меньше, ладана – все больше. Ты уже не попадала ключом в скважину, перестала вставать с кровати и однажды не проснулась. Я поцеловал тебя в щеку и закончил свою последнюю обойму стихов.

 

Спустя полгода на антресолях нашлась тряпочка с серебряными монетами.

И я вдруг понял, что, в конце то концов, между нами окажется пропасть, через которую даже тебе, дочери Авраама, к нам, в плачь и скрежет зубов, не дойти.

Потому что жизнь – это море, и его можно пройти только двумя путями – по дну, и по глади. Но я не пророк и не Мессия! Я начинаю тонуть, когда волны отчаяния подступают к горлу!

 

До скорой встречи, ба!

Помаши мне рукой с того берега моря.

 

Вот тебе моя последняя обойма стихов.

 

Переход через море

Молчание

С каждым ветром сильнее я слышу биение сердца,

С каждым ветром сильнее к себе меня манит земля.

На обугленный снег опадают замерзшие птицы –

этот проклятый город опять осаждает зима.

 

И одиннадцать лет ее голос не вносит покоя

в наш заставленный окнами дом. На морском берегу

припадает к воде ослабевший в скитаниях голубь,

не спешит шевельнуться засевший в утробе крикун.

 

Через полчища снов мне уже никогда не доехать

до оливковой родины. Чувствуя соль на губах,

в день, когда я умру, на вокзале, ливанские кедры

из замерзшей воды соберут мне снежинки в кулак.

 

 

Апостол Камень

У этой пропасти – только один край

прости нас, Господи.

А дальше – море, черное, как стекло.

Каждую ночь ему снится, что мы приезжаем:

я захожу в трамвай,

я кладу свой измятый билет на язык компостера –

и он клацает языком.

 

Знаешь, смерть – это не выход, просто в кирпичной кладке

благословенного бунта, блаженного саботажа

есть белый кирпич несносной твоей ладанки

а за ним – целофан с заржавленными ключами.

 

На том и спасибо.

Спасибо, апостол Камень.

 

Сны накануне…

1.

Тебе снился город

с туннелями на окраинах

с черными обелисками пятиэтажных домов.

Тебе снились пустые перроны

лесные проталины

к северу от которых шумно дышала дорога.

 

2.

Тебе снился дом, на окно которого

каждый день и каждую ночь

прилетала ни то курица, ни то горлица,

ни то голубица с оторванною головой.

 

Я выходил на балкон с легкостью обреченного,

я говорил ей: «Послушай, такая весна кругом!»

а она, от запекшейся крови черная,

смотрела на нас в упор.

 

И тогда

опустив глаза

задыхаясь от собственного бессилия

я шептал ей что-то вроде: «лети, лети…»

а она

человеческим голосом нечеловеческой силы

отвечала: «Мы сами в ответе за тех, кого приручили».

 

3.

Тебе снился стол,

заставленный кружками с выпитым и не выпитым чаем.

…в доме ни одной ручки

ни одного ножа…

с выпитым – тех, кто ушел.

с не выпитым – тех, кто не чает

вернуться.

В центре этого хаоса -

я:

газовые цветы пламени,

руки в волдырях и ожогах,

окна, подернутые пеленой.

Я – спокойный и уверенный –

ем сырое человеческое мясо.

Так делали все герои!

 

…Это не стихи, ба. Это предчувствия.

Помнишь, тебе приснился сон, что ты ищешь меня по пустырям, на окраинах, и своры одичавших собак гонятся за тобой? Я знаю, ты хотела меня защитить, хотела принести мне воды с того берега моря. Может быть той самой, что едва сочится у подножья Медведь-Горы.

Но меня не было рядом. Меня всегда не было рядом. Именно поэтому, я хочу, чтоб ты прочитала мое письмо.

 

***

Семь недель траура, чтобы начать с начала.

Ты кладешь на язык колосья моих стихов,

забывая о главном: ни гавани, ни причала –

меня больше нет на картах твоих обручальных –

меня больше нет, морская моя любовь.

 

***

«Кач-кач, кач-кач…»

Говорит он

И несуществующие линзы несуществующих очков

Запотевают.

 

Нам долгое время казалось, что мы живем накануне великих свершений

Поезда дальнего следования

Лишенные огней полустанки

Рассыпанные по столу

Карты, с заведомо ложными границами государств

(Которые мы запросто не замечали)

Таможни, таможни, таможни

Сны, в которых нас так и не удалось настигнуть

Так и не пришлось спасти.

 

Псевдонимы, сменившие имена,

Из которых выныриваешь, как из кипящего мазутного озера

Нашей с тобой славы.

 

«Ту-ту…»

Говорит он.

 

И горящие сосны

Хрипло стонущие на ветру сосны

Чернеют

на опухших от снега глазах.

 

Нам все еще кажется, что время…кого-то да лечит.

И вертолеты надежд

Зачерпнув твою горько-соленую воду

Несут в металлических коробах

Бесконечную тину

Чтоб обрушить на вспыхнувший лес.

Горя – поровну.

Гармонист, захвативший диспетчерскую

и наяривающий полонезы,

Задирающий солнце медведь – для него…

Одинаково бесполезны.

 

«Бог»

говорит он.

«Бог» – отвечаю я.

И несуществующее зеркало его рук

натыкается на дыхание.

 

Вербное

Он спал, как спят на снегу дельфины,

как спят пожарники – снами — маревом.

Он спал и видел, как точат финку,

что бы распутать Его дыхание.

 

Он спал в издательствах, в лепрозориях

свинцом под кожею, как преамбула.

Ты выжигала Его азотом.

Он спал, когда я пришел за ампулой.

 

И два архангела в холодильнике

Благословляли Его дыхание.

Он спал, как мамонты спят на льдине.

Он – спал. Архангелы – задыхались

 

И вот

в день весеннего солнцестояния

ты варишь нам зелье из крапивы и папоротника

тщательно выискивая цвет:

зеленые бубышки

и злые красные огоньки –

«Чтоб вернуться!».

Он – просыпается –

Мы – выпиваем зелье.

 

…Знаешь, ба. В своих стихах я перестал обращаться к людям.

Сейчас я пишу только о внутренней смуте, настигшей меня. О том, что людей нужно жалеть вне зависимости от их убеждений, цвета, религии.

Иногда меня охватывает чувство, что мы давно идем по дну. Я почти слышу хруст морских ракушек под гудящими от сорокалетней ходьбы ногами. Вот-вот волны сомкнуться над головой, поглотив нас, покончат с этой бессмысленной и беспощадной погоней всех за всеми.

Не волнуйся, ба. В последние минуты я буду петь…

 

***

бабочки в кружке с твоим молоком

сны, начиненные прошлым сквозь зубы

раненой мельницы грустного зубра

с движимым к центру желудка кульком –

нам протянувшая руки озноба

тьма катакомб.

 

Ночь отъезда

город А

Дверь закрывается. Город набит битком

спящими братьями, яблочным молоком.

Люди из прошлого к сумеркам исчезают.

Ты, не ответив ни на один звонок,

молишься морю: только бы уберег

В зареве поезда мнущую небо стаю.

 

Дверь закрывается…Связка полна ключей.

Свечи и лампочка мне удлиняют чек,

но в помещении, вспыхивая, сгорают.

Лучше лампады масляный фитилек

и еле слышно (чтоб не будить ее)

думаю за полночь о лепестке герани.

 

Каждому городу время отводит срок.

Яблоня к яблоку, чтобы не проросло,

лица, которые видеть уже не будешь.

Бывшие братья взялись тебя лечить,

в зимнюю ночь ты потерял ключи,

дверь закрывается. Спит голова на блюде…

 

город В

Мир полон ветоши. Шаркающих шагов.

Малая лепта – козье пить молоко,

прятаться в варежку снежного правосудья.

Выпало лето с берегом-киселем!

Три дня до этого – думал, как о своем

о сталактитах плавящихся сосулек.

 

В городе праздник: очереди в травмпункт.

Как семиклассник, спрятав во рту типун,

около моря дед продает маклеру,

выдав за яблоки – «только для россиян!».

Ест лебедей спившаяся семья,

пряча на счастье в комнате перья и клювы.

 

Дверь закрывается. Нужно вернуть письмо.

Пальцы герани в сумраке за окном,

и Соломея в этот раз позабудет

выпросить голову ангела. Как итог

я отослал обратно тепла глоток,

сделав пометку: «ваш получатель умер».

 

Предчувствие

Во втором часу дня

радио, не прекращавшее вещание тридцать пять лет,

замолчало.

Люди делятся на тех, кто чувствует запах смерти и тех,

кто его источает.

 

Только письма, гниющие на шкафах, фотографии прошловечной давности

теплятся в паутине.

Дождь попадает внутрь детей на скамейках летнего кинозала –

зрители столь пустынны,

 

Что выхватив каплю на темени объектива, оглянувшись вокруг, понимаешь

как нельзя лучше:

Все, что мы видели, включая себя в мути зеркала, мир –

одиночество.

 

Жизнь ничтожно мала по сравнению с ртутью, рассыпанной по полу.

Ты – чрезмерно

скоропортящийся продукт: две недели дышалось легко, но уснув

перед смертью

 

Понимаешь, что больше не вправе удерживать жизнь, запускать в себя воздух.

наутро

Среди мраморных плит, полумесяцев, звезд и крестов на погосте

опустишься в мокрую.

 

В этот миг люди столь далеки от ненужного дома, квартиры, страны, континента –

им прошлое чуждо.

Ты лежишь под дождем, различая лишь голос земли, насыпаемой сверху

И Бога предчувствуешь.

 

Кочевное

От соленой воды на губах заживет изумруд

поцелуев на ощупь. Младенец растопчет младенца.

Нам достался свинец с придорожных, таинственных губ

в оцинкованном море – и с этим придется смириться.

 

День стирает тебя, но кулак, ухвативший туман,

наотрез отказался отдать полоумные письма

из горящей груди – перервавшая нитку тепла

дребезжащая муха прожжет атмосферу как выстрел.

 

Значит, мертвое море настигнет мои города,

на четвертом рассвете из недр всплывают пришельцы.

А в проклятом тумане наткнувшиеся на радар

допотопные души перевоплощаются в шелест.

 

Отдающему кровь стране госпиталей и больниц

компиляция фактов заброшенной головоломки –

разворачивать спятивших в горькой воде кобылиц

к неизбежной беде за твои вечнорусые локоны.

 

И такая оседлость – у мертвого русла реки!

у пророчицы Анны, у птицы, идущей на убыль –

для кочевника, с детства не знающего берегинь,

Дом – вместилище страха, синюшные губы Иуды.

 

***

Разбираясь в себе вдруг нащупываешь негатив:

фотографии Бога со временен не желтеют.

Ты получишь письмо, но не будешь знать, что же с ним делать –

Я, в заветном кармане, найду долгожданную жизнь.

 

Вот и все, Ба.

Так ставят точку.

Не суди меня строго. Никто не вправе судить человека, обернувшегося в соляной столб. Трудно смотреть вперед, не оборачиваясь на город, в котором ты оставляешь все: любимых близких, друзей. Соль – это сон, вечное забытье.

Пусть дожди сравняют его с землей, вберут в себя эти человеческие кристаллы горя и превратятся в слезы.

Помни, ба. Ты должна помахать мне рукой.

 

***

Как корчится медлительный состав

На кольях проползающих прожекторов.

Мир выпал из-за пазухи Христа

Мир крови пригубил идоложертвенной…

Меня не стало.

 

 

GD Star Rating
loading...
Запись прочитали: 905